Воспоминания о Максимилиане Волошине - Страница 81


К оглавлению

81

Наконец встречаются: "барин" и "барышня". Глядят: Ходасевич на Марию Паппер, Мария Паппер на Ходасевича. "С кем имею честь?" - Мышиный голос, как-то всё на и: "А я - Мария Па-аппер". - "Чем могу служить?" - "А я стихи-и пи-ишу..."

И неизвестно откуда, огромный портфель, департаментский. Ходасевич садится к столу, Мария Паппер на диван. Десять часов, одиннадцать часов, двенадцать часов. Мария Паппер читает. Ходасевич слушает. Слушает - как зачарованный! Но где-то внутри - пищевода или души, во всяком случае, в месте, для чесания недосягаемом, зуд. Зуд всё растет, Мария Паппер всё читает. Вдруг, нервный зевок, из последних сил прыжок, хватаясь за часы: "Вы меня - извините - я очень занят - меня сейчас ждет издатель - а я - я сейчас жду приятеля". - "Так я пойду-у, я еще при-иду-у".

Освобожденный, внезапно поласковевший Ходасевич:

- У вас, конечно, есть данные, но надо больше работать над стихом...

- Я и так все время пи-ишу...

- Надо писать не все время, а надо писать иначе...

- А я могу и иначе... У меня есть...

Ходасевич, понимая, что ему грозит:

- Но, конечно, вы еще молоды и успеете... Нет, нет, вы не туда, позвольте я провожу вас с парадного...

Входная дверь защелкнута, хозяин блаженно выхрустывает суставы рук и ног, и вдруг - бурей - пронося над головой обутые руки - из кухни в переднюю - кухарка:

- Ба-а-арышни! Ба-арышни! Ай, беда-то какая! Калошки забыли!

...Вы знаете, М. И., не всегда так хорошо кончается, иногда ей эти калоши летят вслед... Иногда, особенно если с верхнего этажа, попадают прямо на голову, но на голову или на ноги, Ходасевич или (скромно) со мной тоже было - словом: неделю спустя сидит поэт, пишет сонет... "Барин, а барин?" "Что тебе?" - "Там к вам одне барышни пришли, с семи часов дожидаются.. Мы с ними уже два раза чайку попили... Всю мне свою жизнь рассказали... (Конфузливо.) Писательницы".

Так, некоторых людей Макс возводил в ранг химер Книжку ее мне Макс принес. Называлась "Парус" Из стихов помню одни:


Во мне кипит, бурлит волна
Горячей крови семитической,
Я вся дрожу, я вся полна
Заветной тайны эстетической.
Иду я вверх, иду я вниз,
Я слышу пенье разнотонное,
Родной сестрой мне стала рысь,
А братом озеро бездонное.
И еще такое четверостишие:
Я великого, нежданного,
Невозможного прошу,
И одной струей желанного
Вечный мрамор орошу

Сказка у него была на всякий случай жизни, сказкой он отвечал на любой вопрос. Вот одна, на какой-то - мой:

Жил-был юноша, царский сын. У него был воспитатель, который, полагая, что все зло в мире от женщины, решил ему не показывать ни одной до его совершеннолетия. ("Ты, конечно, знаешь, Марина, что на Афоне нет ни одного животного женского пола, одни самцы".) И вот в день его шестнадцатилетия воспитатель, взяв его за руку, повел его по залам дворца, где были собраны все чудеса мира. В одной зале - все драгоценные камни, в другой - всё оружие, в третьей - все музыкальные инструменты, в четвертой - все драгоценные ткани, в пятой, шестой (ехидно) - и так до тридцатой - все изречения мудрецов в пергаментных свитках, а в тридцать первой - все редкостные растения и, наконец, в каком-то сотом зале - сидела женщина. "А это что?" - спросил царский сын своего воспитателя. "А это, - ответил воспитатель, - злые демоны, которые губят людей".

Осмотрев весь дворец со всеми его чудесами, к концу седьмого дня воспитатель спросил у юноши:

- Так что же тебе, сын мой, из всего виденного больше всего понравилось?

- А, конечно, те злые демоны, которые губят людей!

- Марина! Марина! слушай!


Когда же вырос Гакон,
Ему дал царство Бог,
Но песни той никак он
Забыть уже не мог:
Шибче, шибче, мальчик мой!
Бианкой конь зовется твой!

Сейчас пытаюсь восстановить: что? откуда? Явно, раз Гакон - норвежское, явно, раз "шибче, шибче, мальчик мой" - колыбельная или скаковая песня мальчику - матери, некоей вдовствующей Бианки - обездоленному Гакону, который все-таки потом добился престола. Начало песенки ушло, нужно думать: о врагах, отнявших престол и отцовского коня, ничего не оставивших, кроме престола и коня материнских колен. Перевод - Макса. Вижу, как сиял. Так сияют только от осуществленного чуда перевода.

А вот еще песенка из какой-то детской книжки Кнебеля:


У Мороза-старика
Дочь - Снегурочка.
Полюбился ей слегка
Мальчик Юрочка...

- Марина, нравится?

- Очень.

- К сожалению, не я написал.

И еще одна, уже совсем умилительная, которую пел - мне:


Баю-баю-бай,
Медведевы детки,
Косо-лапы,
Да лох-маты...

Все, что могло тогда понравиться мне, Макс мне приволакивал как добычу. В зубах. Как медведь медвежонку. У Макса для всякого возраста был свой облик. Моему, тогда, почти детству он предстал волшебником и медведем, моей, ныне - зрелости или как это называется - он предстает мифотворцем, миротворцем и мiротворцем. Всё Макс давал своим друзьям, кроме непрерывности своего присутствия, которое, при несчетности его дружб, уже было бы вездесущием, то есть физической невозможностью. Из сказок, мне помнится, Макс больше всего любил звериные, самые старые, сказки прародины, иносказания - притчи. Но об отдельной любви к сказке можно говорить в случае, когда существует не-сказка. Для Макса не-сказки не было, и он из какой-нибудь лисьей истории так же легко переходил к случаю из собственной жизни, как та же лиса из лесу в нору.

81