Помню, Волошин с великим и понятным удовольствием передавал настроение осеннего пейзажа в верленовском стиле, в коротких, гибких, парящих строфах, или в одном из самых лучших своих лирических отрывков из цикла "Париж" "Дождь", где так отлично воссоздается ритм монотонно стучащего дождя, что это ощущали даже те, кто едва понимал по-русски. "В дождь Париж расцветает, точно серая роза", - начинается это стихотворение... Глаза загорались, темно-русые волосы в волнистых кудрях тяжело колыхались на огромной голове прирученного кентавра, а каштановая широкая борода скрывала волнение мускулов лица.
Из темного угла на темном постаменте белая колоссальная голова из гипса смотрела на поэта с загадочной улыбкой прикрытых век - его мистическая возлюбленная, египетская царица Таиах, та прекрасная дама, что ввела в крае сфинксов культ Крылатого Солнца. Поэт имел перед собой только ее голову, мудрую и таинственную, ее уста, обращенные к Вечности, а жаждал видеть весь ее сверхчеловеческий, неизвестный образ - и особенно движение ее поднятых рук с обращенными к зрителю ладонями: священный, молитвенный жест Египта.
Эту голову поэта, загипнотизированную властным обаянием царицы Таиах, скульптор Виттиг поставил на мощную каменную стелу в виде гермы и назвал ее "Поэт". Он дал правдивый портрет Волошина: гораздо больше, чем обычное "сходство", - выявил в песчанике пластический синтез души, души в наилучший, а следовательно, в наиправдивейший ее момент, ибо и в скульптуре, как и в жизни, судить о душе нужно по наилучшим ее моментам...
Виттиг интуитивно почувствовал то, что здесь возведено в принцип, - и создал прекрасное произведение. Мощная, смелая стилизация этого портрета удалась ему в совершенстве. Он создал какую-то не современную древнегреческую, геродотовскую голову, голову человека золотого века, тех доисторических времен, когда "королевны ходили по воду, а королевы знали число своих баранов". А тот, кто знал модель - этого прирученного кентавра с голубиной душой, в котором есть что-то и от послушника греческого монастыря на горе Афон, и от старославянского князя; русского, страстно влюбленного во фламандских мистиков, который написал цикл "Руанский собор", полный лиловых красок католической символики; этого жителя древней Киммерии, пустынного приазовского Крыма, открывающего на русском языке таких изысканных поэтов, как Верхарн, Эредиа или Анри де Ренье, - кто знал его хорошо, тот поверит Виттигу: он попал в точку, так сделав портрет такого поэта...
Вошел человек в цилиндре, бородатый, из-под широких отворотов пальто в талию выглядывал бархатный жилет.
Нечеловеческие икры покоятся на маленьких ступнях, обутых в скороходы.
Сел человек против меня и улыбнулся. Лицо его выразило три стихии.
Бесконечную готовность ответить на все вопросы моментально.
Любопытство, убелившее глаза под стеклами пенсне.
И отсутствие грани, разделяющей двух незнакомых людей, - будто о чем-то уже спросил его.
Сколь личин ни надевает человек, сколь в качествах своих ни уверяет, верю только первому мгновенному [и точному], прояснившему лицо выражению души его, застигнутой врасплох.
Человек этот поэт.
Три стихии превращаются в его поэзии: готовность в вежливость, любопытство в знание и отсутствие грани в то глубокое и проникновенное, что новым и вносит он в русскую поэзию.
Русская поэзия - яркая и алая заря, грубая и сочная - заря севера, пьяной кровью изумрудную высь над стынущим морем затопившая.
Гибкий образный несформировавшийся язык, мифология и творчество народа, как еще не разрушенная гробница, и время кровавых оргийных действ - вот атмосфера русского поэта, захлебнешься, опьянеешь от избытка невыявленного, жгучего.
Искусство слов, подхваченное ураганом революции, не разбирая, где брод, где яр, помчалось за синие моря, за крутые горы в тридесятые царства жар-птицу... искать. ...
Созвездия
Вот здесь мы чувствуем тайные могучие голоса крови, здесь ритм рождает слова и слова вещи.
Но чьи голоса здесь находим...
Чья культура, растворенная в крови его, воплотилась в словах?
Солнечных песен, оргий, опьяненных кровью... менад - жриц солнечного бога.
Холодом вечности, ритмом знания смерти веет от слов его.
Видишь звездочета на вершине семиярусного холма, запрокинувшего большое бородатое лицо к вечным числам вселенной... Знаки тайные, астральные, непокорную стихию сковывающие, чувствуешь в словах его.
Культуру [магов], аккадийцев, семитов, халдеев, астральную и нашедшую ритм в тихом движении звезд, ритм вечности...
Поэт ритма вечности...
Вот то новое, [что] в наши категории вносит поэт М[аксимилиан] Вол[ошин]. ...
... В конце 1907 года мы надумали совершить заграничную поездку. Мои наставники в области живописи считали, что я должна посетить Париж, который слыл среди них "городом живописи и скульптуры", что я должна там многое посмотреть, а заодно и "себя показать", продемонстрировать свои работы тамошним "мэтрам". Мы же смотрели на эту поездку, прежде всего, как на своего рода свадебное путешествие. И вот в январе 1908 года мы выехали в Париж.
Приехав в Париж, мы поселились в большом пансионе на рю Сен-Жак, 225. Пансион был населен людьми различнейших наций, вплоть до двух студентов-негров, плененных принцев, воспитывавшихся на средства французского правительства и обучавшихся медицине.