Михаил Лавров, которого товарищи называй "Мигуйлой", - высокого роста, немного сутулый, с крепко сшитой фигурой, с каштановой бородкой, усами и открытым, немного топорным русским лицом, был своеобразным и интересным человеком. Он любил жизнь, верил всем своим существом в ее действенные и вечно обновляющиеся силы и умел украшать ее покровом своей буйной фантазии. Он как бы заставлял пульс жизни биться сильнее. Каждое занятие было священнодействием. Он устраивал все как-то так, что это было интересно и забавно, и заставлял всех принимать невольное участие в этой игре. Так, для рыбной ловли были одни церемонии, связанные с жизнью рыб, о которых он увлекательно рассказывал, подбирал особые удочки; при выпивке, которая называлась "принятие винной пищи", - другие обряды. Поскольку эти церемонии как-то отражали горевший в его душе огонь, они принимались нами с охотой. Каждый при этом стремился внести в них что-нибудь свое - серьезное или шуточное.
Мишель Свободин был поэтом. Его лирические стихотворения встречали одобрение Гольцева, Чехова, Потапенко, позднее очень ценились Горьким и Савиной, которой Мишель посвятил свой стихотворный перевод пьесы "Покрывало Беатриче" Шницлера и которая была дружна с его отцом - известным петербургским актером, умершим на сцене. Еще ранее, учеником старшего класса московской гимназии, он напечатал в "Русской мысли" интересную заметку об этом старинном особняке, его вестибюле и лестнице, где, по преданию, происходили события, описанные в "Горе от ума". Мишель Свободин представлял из себя маленького востроносого человека с немного веснушчатым бритым актерским лицом, в пенсне с широкой тесьмой, с высочайшим, подпиравшим голову воротником. Его немного пшютоватая внешность освещалась взглядом серых выразительных глаз, в которых блестел то юмор, то вдохновение.
Иногда он был язвителен, иногда мечтателен и сентиментален. Наш общий приятель рассказывал мне, что однажды, проходя мимо дома, где жила когда-то любимая им девушка, Свободин благоговейно снял фуражку. Швейцар, стоявший у подъезда, с удивлением посмотрел на него и, в свою очередь, ответил на поклон, сняв картуз. Свободин невозмутимо подошел к швейцару, пожал ему руку и ласково сказал: "Друг мой, есть вещи, которые не следует принимать на свой счет". ...
Во время моего пребывания на втором курсе юридического факультета в университете снова возникли студенческие волнения, в результате которых мы отказались держать экзамены. Когда волнения уже окончились, но двери университета были заперты, Мишель Свободин, с большой, суковатой палкой, так не подходящей к его виду сноба, подошел к этим дверям и принялся их дубасить - Мишель, столь далекий от политики... Но разгадка была проста. Уже два месяца он был по уши и, как всегда, безнадежно влюблен в греческую деву из Феодосии, гостившую в Москве. Дева уехала обратно в Феодосию. Денег для того, чтобы ехать за ней, не было. И Мишель придумал ехать на казенный счет. Он колотил палкой в двери университета до тех пор, пока его не забрали в полицию, а оттуда, где он гордо заявил о своем сочувствии к бунтовавшим студентам, - в жандармское управление. Там сперва не знали, что с ним делать, потом решили все же, на всякий случай, выслать из Москвы - и, так как провинность была невелика, предложили самому выбрать место ссылки. Вы можете догадаться, какой город выбрал Мишель и куда был отправлен на казенный счет, так как заявил, что своих денег на поездку у него нет (что было справедливо).
Незадолго перед этим Мишель познакомил меня с другим студентом, ставшим на всю мою жизнь большим другом, - прекрасным поэтом Максимилианом Александровичем Кириенко-Волошиным. Издали Макс был похож на портрет Маркса, только был очень толстый (хотя и подвижный), с легкой походкой, пышной шевелюрой рыжеватых волос и лучезарной улыбкой на лице. Во время беспорядков он сидел в тюрьме, сочинял стихи и пел их, ходя по камере. Его веселость и выдумки были непостижимы. Жандармы вызвали его мать, всегда ходившую в мужском костюме, немного экстравагантную, с добрым и прямым сердцем, и допрашивали ее о причинах веселости сына. Когда она ответила, что он всегда такой, они посоветовали скорее женить его, предполагая, очевидно, что женитьба - самое верное средство от излишнего веселья. Затем, так же, как Мишеля, его выслали в Крым, где в Коктебеле у его матери был небольшой домик.
Погруженный в книги, летом сидел я у себя в Петровско-Разумовском, изредка лишь делая прогулки на велосипеде. И вдруг пришло письмо. Мишель сообщал, что отвергнут, что он в ужасном состоянии, близок к самоубийству, и что один я могу принести ему утешение. Так как тогда все это переживалось совершенно серьезно, то я с трудом собрал сто рублей и поехал в Крым.
Подъезжая на пароходе к ялтинскому молу, издали я увидел Мишеля и Макса. Мы обнялись и проследовали в дрянные меблированные комнаты, полные грязи и чада, где крохотные конурки облегал застекленный коридор и где в одной комнатке помещались Макс, его мать и Мишель. Как-то устроились, и Мишель поведал мне свои огорчения, плакал у меня на жилете. Вечером мы сидели на молу и по очереди читали свои стихотворения.
Я декламировал:
Да, и за стены, за крепкие стены
Жизнь проникает могучей волной
Вечно изменчивой и неизменной,
Сложной и вместе трагично простой.
Макс скандировал: "Путь далек, душа легка, жизнь, как море, широка..."
Мишель читал что-то о демонах вина, приютившихся среди пыльных томов поэтов в его кабинете...