Против дома, к тополю, рядом с рукомойником, был прибит ящик, вроде почтового, самодельный. В него каждый опускал деньги - кто сколько может. На этих деньгах держалось хозяйство, и кое-что оставалось на зиму. Не помню, кто мне сказал, что Алексей Толстой, уезжая, каждый раз оставлял Марье Степановне солидную сумму. Гонорара у Волошина не было, его не печатали.
Из того волошинского, что теперь известно, я знал только сборник "Иверни" (он и сейчас стоит у меня на полке), ходившее по рукам великолепное стихотворение "Дом поэта", да еще я прочел в каком-то альманахе (забыл в каком) небольшую поэму "Россия" - произведение огромной силы. Навсегда запомнились строки:
А печи в те поры
Топились часто, истово и жарко
У цесаревен и императриц.
И еще одна важная строка: "Великий Петр был первый большевик". Цитирую, как запомнил.
Шенгели попросил Волошина послушать мои стихи. Слушал он доброжелательно, но никак их не оценил. Я - не очень точно - помню его слова:
- В молодости многие пишут стихи, иногда неплохо. Но поэтом бывает только личность. Личность создается Богом. Та глина, из которой Бог лепит личность поэта, состоит из страдания, счастья, веры и мастерства, а мастерство есть знание, навыки и еще что-то, а это "что-то" называют по-разному, натуры примитивные, но чистые - волхвованием, более тонкие тайной или музыкой. Года два тому назад нас навестил Андрей Белый, изрек: "Мной установлен закон построения пушкинского четырехстопного ямба, я заключил закон в математическую формулу". - "Боренька, - отвечаю я, - вот и напиши, как Пушкин".
Был день, когда Волошин оказал мне честь - позвал с собой на прогулку, повел меня к тому месту, где теперь его могила. Хорошо знавшие его люди так описывают его убранство: длинные волосы, обтянутые античным ремешком, длинная тога, сандалии на босу ногу. В тот день был и ремешок, и сандалии, не было тоги: на нем была рубаха до колен, подпоясанная шнурком. Дорога была нелегкая, жаркая, ветреная, ветер высушил стебли трав и колючки по бокам тропы, то падающей, то поднимающейся. Волошин, несмотря на свою тучность, ступал легко. При этом он безустанно говорил, главным образом, о греческом и итальянском прошлом этих одичавших мест. Если Брюсов, охотно перелагая в стихи античные мифы, ничего оригинального к ним не добавлял, то Волошин даже в беседах с юнцом связывал воедино Элладу и Среднюю Азию, север Европы и наше Причерноморье. Между прочим от него я впервые узнал, что Чуфут-Кале это Джегуд-Кале - "Еврейская крепость". Он рассказал мне историю возникновения караимской ереси. Последователь французских символистов, заметивший, что "в дождь Париж расцветает, словно серая роза", он любил и хорошо знал Восток, разбирался в сложном этногенезе крымских татар, которых ценил за их честность, трудолюбие, сказал о них: "Древние виноградари и тайноведцы подземных вод". Я представляю себе его неистовую боль, если бы он дожил до выселения татар из Крыма.
По вечерам только избранные допускались в "кают-компанию" - в кабинет Волошина, а мы, остальные, гуляли вдоль пустынного моря до дачи Юнге и обратно, некоторые купались в море под звездами. Коктебель тогда не был модным курортом, о нем мало знали, и если не считать коренных жителей болгарской деревни, то его обитателями были только семья Волошина и ее летние гости, а также приезжавшие на дачу Юнге. Однажды пришел с этой дачи В. В. Вересаев, маленький, в белой бухгалтерской кепке, в парусиновой толстовке. Чувствовалось по выражению его умных усталых глаз, что ему не нравятся люди, гостившие у Волошина. Я тогда подумал, что мало общего у автора "Записок врача", повестей о том, как народничество уступало свои позиции социал-демократическому марксизму, - с Волошиным, эстетом, парижанином, "христианским коммунистом", как он сам себя называл. Но, видимо, Вересаев скучал в малолюдном "безрадостном" Коктебеле, вот и решил навестить соседа. Впрочем, может быть, их сближала любовь к античности, знание древнегреческого, - ведь Вересаев переводил "Илиаду" и послегомеровских лириков.
Там, где теперь лодочная станция, стояла будка, ее владелец - не то грек, не то караим - жарил по вечерам шашлыки, варил кофе, торговал невероятно дешевым вином
И вот в один из вечеров Лада Руст - жена Марка Тарловского - сказала мне, что будут выбирать короля и принца поэзии. Еще она мне сказала, что королем принято избирать Волошина. Как это получалось, я до сих пор не знаю. Число претендентов было ограничено: Волошин, Шенгели, Тарловский и, кажется, Звягинцева. Билетики опускались в "амфору", как объяснил руководивший выборами профессор Десницкий. Я опустил два билетика в короли выдвигал Волошина, в принцы - Шенгели. Результаты голосования: король - Волошин, принц - Тарловский.
Шенгели не сумел и не хотел скрыть обиду, ушел с Ниной Леонтьевной. Никто ему не посочувствовал, пили отузское вино. Король поэзии читал стихи, то повышая голос до женского, то понижая и громокипя, как Зевс:
И скуден, и неукрашен
Мой древний град
В венце генуэзских башен,
В тени аркад...
А дальше:
Суда бороздили воды
И борт (пауза) о борт
Заржавленные пароходы (женски-высоко)
Врывались в порт...
И еще строфа, кажется, такая:
Выламывали ворота
И (пауза) у ворот
Расстреливали кого-то
В проклятый год.
...Через два года после незабвенного Коктебеля я пришел на Малый Ржевский к Шенгели. Он, всегда смуглый, был темен, черен. Нина Леонтьевна плакала. "Умер Волошин, ушел Макс", - вздрагивающим голосом сказал Шенгели.