Он написал оскорбительное, ругательное письмо Волошину. Сначала он показал это письмо мне, даже писал его в моем присутствии за столиком в кафе "Фонтанчик". Я тщетно умолял Мандельштама не отправлять письмо. Подозреваю, что кроме меня это письмо он читал и другим. Очевидно, знал об этом письме и Илья Эренбург, у которого незадолго до этого произошла размолвка с Волошиным. (Эренбург с женой тоже жил в Коктебеле, но не у Волошина, а поблизости от него, на даче Харламова.)
Мандельштаму не удалось тогда уехать из Феодосии. По пути в порт он был неожиданно арестован белогвардейцами и брошен в тюрьму. Мандельштам всем и всегда казался подозрителен, должно быть благодаря своему виду вызывающе гордого нищего.
Майя Кудашева прибежала ко мне, потрясенная арестом Мандельштама. Кажется, ей сообщил о беде Александр - брат Осипа Эмильевича. Александр знал, что брат недавно рассорился с Максимилианом Волошиным, и обратиться к Волошину за помощью не решался. Да он и растерялся, бедняга. Отпала мысль и о том, что переговоры с Волошиным может взять на себя Эренбург. И Александр излил свое горе нашему общему другу Майе.
Она была маленькая, легкая и изящная женщина, но и при легкости своей запыхалась, бежав через весь город ко мне. Майя потребовала, чтобы я сейчас же, сию минуту вместе с ней отправился в Коктебель, для переговоров с Волошиным.
- Ско'ее, ско'ее, соби'айтесь ско'ее. Да нечего соби'аться, идемте! торопила она меня, не выговаривая "эр", и крошечные капельки блестели на ее лбу, оторачивая золотую челку.
Ехать в Коктебель было не на чем. Мы отправились пешком напрямик "дорогой Макса" - вверх-вниз, вверх-вниз, дорогой гор, пропахших полынью, мятой и чебрецом.
И, как всегда, конечно, всю дорогу читали стихи - попеременно Майя и я.
Очень темным вечером мы пришли в Коктебель. Майя пошла за Эренбургом, я ждал их на берегу. Мы уселись на гальке у самой воды под беззвездным небом, в кромешной тьме. В темноте слышались тихие всплески у самых ног. Вчетвером - Эренбург с женой, Майя и я - стали совещаться, как быть - кому первому идти наверх к Волошину. Первой отправилась к нему Майя. Мы ждали ее уж не помню сколько времени, во всяком случае очень недолго. Она вернулась, ничего не добившись.
- Я не могу 'азгова'ивать с Максом. Я так и знала, что не смогу. Он плохо себя чувствует, лежит, злится и о Мандельштаме слышать не хочет. Но это ужа-асно, п'осто ужа-асно!
Тогда решили, что идти к Волошину должен я. Эренбург наставлял меня. Волошина надо убедить дать записку, в которой Мандельштам характеризовался бы как крупный поэт. Утром уже была послана телеграмма в Севастополь известному писателю Аркадию Аверченко с просьбой вмешаться в судьбу Мандельштама. Аверченко подтвердил телеграммой, что хорошо знает Мандельштама как замечательного поэта, знаком с ним по Петрограду, и ходатайствовал об освобождении поэта, далекого от всякой политики. Пришла ли телеграмма Аверченко до или после освобождения Мандельштама, не помню.
Итак, наступил мой черед идти в мастерскую. Волошин лежал на тахте на антресолях. Я поднялся по крутой наружной лестнице и вошел в совершенно темную мастерскую. Сверху прозвучал голос Волошина: "Кто там?" Я назвал себя. Он предложил подняться к нему. Почти на ощупь я добрался до лесенки и взобрался на антресоли. Здесь было светлее. Волошин лежал в хитоне, полуприкрытый пледом. Он не удивился моему приходу, сразу догадался, зачем я пришел. Я начал с напоминания, как часто он сам восхищался строками Мандельштама: "Виноград, как старинная битва, живет, где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке". Я напомнил ему много раз слышанное его восклицание по поводу этих строк: "Как это хорошо! Мандельштам - прекрасный поэт!"
- Зачем вы напоминаете мне об этом? Я и так хорошо знаю, что Мандельштам очень большой поэт.
Тогда я сказал, что этот очень большой поэт схвачен белогвардейцами и сидит в тюрьме и бог знает, чем это кончится, Мандельштама надо спасать!
- Спасать, вы понимаете, Максимилиан Александрович, как можно скорее спасать!
Волошин успокоительно заметил, что Мандельштам непременно будет отпущен.
- Он слишком нелеп, и они сразу поймут, что таким нелепым может быть только поэт! Мандельштама им не за что арестовывать.
Но разве невозможны любые случайности?
Волошин обиделся: что же, я подозреваю его в нежелании свободы для Мандельштама?
Разумеется, нет! Мне оставалось только попросить Максимилиана Александровича дать записку... но к кому именно, я не знал, - к кому-нибудь из "начальства", которое не может не посчитаться с Волошиным.
- А вы уверены, что Мандельштаму будет приятно знать о моей записке? Он, конечно, узнает и оскорбится. Ведь он ненавидит меня, это вы знаете?
Я поспешил уверить, что ни о какой ненависти Мандельштама к Волошину не может быть и речи. И заговорил о долге поэта перед поэтом. Я чувствовал, что Волошин готов дать записку, что он сам очень встревожен за Мандельштама. Я слышал уже неуверенность в тоне, которым он высказывал сомнение, посчитаются ли с его запиской. У меня уже не оставалось сомнений, что Волошин напишет записку и сделает все возможное. И вдруг он воскликнул:
- Если бы вы знали, какое письмо написал мне Мандельштам! Какое оскорбительное, злое письмо!
И дернул меня черт сказать, что я знаю это письмо, - Мандельштам мне читал его!
Все было кончено. Услыхав, что Мандельштам показывал это письмо мне, и поняв, что он мог показывать его и другим, Волошин сразу сменил милость на гнев. Он начал жаловаться на хворь, явно не желая больше говорить о Мандельштаме. Чувствуя, что испортил все дело, я попрощался и уныло спустился в темноте с антресолей. Внизу белым пятном светилась голова Таиах. Я вышел из кабинета и сбежал с наружной лестницы к морю, где меня дожидались Эренбурги и Майя. Через минуту я уже докладывал им о своей неудачи. Эренбург, выслушав меня, поднялся: "Я пойду к Максу". Это было неожиданно. Ведь он с Волошиным в ссоре. И все-таки пошел.